Ты бы воочию видел, как вяжутся черти в жгуты,  если б покойный мой батя политику вёл, как ты.  Но в день, когда пёстрой визой отмечен был мой банкет,  ты появлялся на этот полный маразма свет.    Когда меня папа встретил, ты мило справлял пять дней –  пускай лопоча, но не зная комфорта чужих саней,  а то и конкретно мысля: «Америка и стихи?  Не верю. Вернётся – скажет, насколько прошёл в верхи».    Я карту своих угодий тайком от отца чертил:  отдушины он задраил по смёточных швов пунктир –  аж след себе пропечатал задраечного болта  на карликовых загрёбках… А тут тебе бац! – мечта.    Пластинками без иголки я лихо его допёк,  когда моему мессии тринадцатый шёл денёк.  Хозяин дворца с машиной бледнел, психовал, вспухал –  да так и не рассосалась в нём боль моего стиха.    Я видел: есть Вознесенский, Ваншенкин и Доризо.  Вписался бы органично – вдобавок без тормозов,  но… туфли другие надо, повадки, привычки, кровь –  не тот, понимаешь, камбий у дерева под корой.    …Меня б уже выносили вьетнамками к фонарю,  когда б не нашёл твой храм я – знаю, что говорю.  Как раз вот таким я видел себя в тот далёкий год,  и – надо же! – состоялся без колледжей и хлопот.    Отцу ничего не стоило принять твой сигнальный писк:  не назидать ролей, будоража рыбачий пирс,  а просто не класть в одну телегу бревно и клён,  который сусальной известью в зубцах листков опылён.    Не стал я брутальным дядькой – а значит, спасибо, друг!  Есть сцена, есть микрофон – и глотку я не деру,  и зал понимает смысл моей неспортивной ходьбы,  и воскресает личность, записанная в рабы.  |